Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести - Дмитрий Снегин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слезы приносят облегчение.
— Шурик, ты не трус?
— Скажешь.
— А отсюда далеко до Осташово?
— Рукой подать.
— Бывает что и рядом, а далеко.
— Это ты про фашистов? — сообразил Шурик. — Обведем вокруг пальца, если надо.
— Надо, Шурик, надо. — И рассказала ему, кем были капитан Лысенко, Искандер, Дима Боровиков. — Разузнай, может, они не погибли, а вот так, как я, раненые. И в плену. Разузнаешь?
Шурик обиделся:
— Что я не человек? — Помолчал, насупившись. — Только мамке не сказывайте.
«Боже мой, — подумала я вдруг, — кажется, я знаю тебя сто лет, а на самом деле, кто ты, кто твоя мама, где она? И отец? Час назад я не подозревала о твоем существовании, а теперь вся моя жизнь, все мои надежды связаны с тобой, Шурик!»
Стукнула дверь. Не оглядываясь, Шурик предупредил:
— Мама... я по походке ее узнаю.
Женщина двигалась осторожно, словно на ходулях, а была высока, стройна и в меру дородна. Черный, в горошинку платок повязан под подбородком и резко оттеняет матовую белизну скорбного лица. Черные открытые глаза, как у Шурика, ясновидящие глаза. Подошла, скрестила на груди руки, низким голосом спросила:
— Очнулась, касатка?
— Спасибо вам, тетя...
— Ольгой меня зовут... А благодари своего защитника, — кивнула она в сторону сына.
Шурик поднялся.
— Пошел я: дела.
— Какие еще дела? — встревожилась Ольга.
— Лекарства собирать.
— Ой, горюшко, увидят они — застрелят.
— Меня не застрелят, — небрежно обронил Шурик — и был таков.
Ольга улыбнулась:
— Вылитый отец, где и надо бы согнуться, не согнется.
— А походит на вас.
— Обличием, а характером — в отца. — И вздохнула, присев на стул. Она сняла чулки и принялась водить по икрам ладонями. — Ноженьки мои, ноженьки. — Ольгины ноги были в синих веревках вздутых вен, в коричневых язвенных пятнах. — Обещал на курорт отправить после уборки. Отправил — себя.
Благополучие разобщает людей, делает эгоистами. Горе сближает.
— А где ваш муж? — спросила я.
— Арестовали.
— Они?!
— Нет, наши. — Ольга натянула чулки, обулась. Горькие складки обозначились возле губ. — Вишь, стратег нашелся. Когда наши откатились к Смоленску, он возьми и заяви: «Надо, пока не поздно, добро эвакуировать на восток, похоже, война и к нам не сегодня-завтра припожалует». Вишь, надо ему совать нос, куда не положено. Ну, объявили его пораженцем, еще как-то назвали. И получилось, вишь, так, что самого на восток «эвакуировали», а мы с колхозным добром под немцем оказались.
— Выходит, он был прав.
Ольга спрятала под платок выбившуюся на лоб прядь волос, улыбнулась:
— За правду он горой. Бывало, и в райком, и до области дойдет. Ну, и уважали его. И народ, и начальство, которое с умом... А потом, вишь... — Ольга не заплакала, нет. Но еще горше стали морщинки у губ, бездоннее глаза. — Вот и тебя принесли к нам не без умысла: мол, дом бывшего председателя колхоза, арестованного Советской властью, самое надежное место при немцах.
— Тетя Оля, я уйду от вас. Как встану — уйду, я ведь понимаю ваше положение.
— Никуда ты не уйдешь, бедовая голова. И Шурик не пустит.
Ольга, не спрашивая, больно мне или нет, подняла меня с постели, положила прямо на пол, и я поразилась силе этой женщины. Потом она собрала белье, вынесла во двор. Возвратилась, распространяя запах бензина; я поняла: она сожгла белье. Кровать тоже протерла бензином и постелила все свежее: мешковину, набитую сухим сеном, простынь, подушку. Потом ушла куда-то, бросив на ходу: «Потерпи уж», и возвратилась с хромым человеком средних лет. Он принес бинты, вату, кое-какие медикаменты («трофеи Шурика», — улыбнулся в усы). Сорвал присохшие к телу бинты, обработал раны, перевязал. От боли я едва не потеряла сознание, но мне очень хотелось быть чистой, и это помогло вынести пытку. Хромой ушел, а Ольга раздела меня и помыла теплой из самовара водой и дала свою холщовую рубаху... Я не знаю, есть ли на свете более приятный, более здоровый запах, чем запах чистого белья!
Обессиленная и счастливая, лежала я на чистой постели; в горле сладко першило, и слезы наворачивались на глаза от всего того, что сделали для меня эти незнакомые люди. Я осознала ясно, остро: я в плену у фашистов. Не будь Ольги и Шурика, я погибла бы. Чтобы не показать слабости, охватившей меня, я отвернулась к стене и прошептала:
— Спасибо, тетя Оля... за все спасибо!
— За что благодарить-то. Хоть и все мы в плену под немцем очутились, а все же нам легче: здоровые. А на тебе живого места нету, так огнем да железом исцеловало тебя, сердешную.
Ольга принялась растапливать печь, и я успокоилась, незаметно уснула.
Шурик возвратился в потемках. От него пахло морозцем и сырой глиной. В сумке от противогаза он принес индивидуальные пакеты, противоипритные флаконы, бутылку денатурата. Сказал матери:
— Вот и еще нашлись лекарства, а ты боялась.
— Похвальбишка, свет такого не видывал, — притворно сердилась Ольга.
После ужина она ушла, а Шурик подсел ко мне и зачастил:
— Как ты велела, я в Осташово разыскал ту избу, где была ваша санчасть. Встретил меня безглазый.
— Жив?!
— Представь себе, живой. Я к нему: так, мол, и так, помните усатого капитана Лысенко? Не знаете, где он? «А тебе откуда известно про усатого капитана?» Я отвечаю — от своих. Ну, он отмяк, даже по голове хотел погладить, да я не дался. Рассказал: «Как наши отошли, фашисты к ночи Осташово запрудили, как осы, в дома набились. Курка, яйка требуют. Пить начали, горланить свои песни. А по улицам — патрули, стреляют разноцветными ракетами, наших убитых не велят трогать. За полночь угомонились. Ну мы подобрали наших. И того капитана с усами. Душевный был человек. Похоронили в братской могиле под березами».
— Под березами? — ахнула я. — Недалеко от санчасти, посредине поля, да?!
Шурик удивился:
— Ага, под теми, а ты откуда знаешь?
Что я могла ответить ему. Что?
— Лысенко сам хотел, если убьют...
Шурик вздохнул:
— Совпадение.
У капитана Лысенко сын. Наверное, меньше тебя, Шурик. Олегом зовут. Михаил Александрович часто с ним разговаривал так, будто Олег был вместе с ним в блиндаже. Загрустит, а потом тряхнет чубом и скажет: «Давай, Олег, я песню тебе спою. Какую? А хотя бы «Ой, у лузи тай ще при берези». И запоет, да так, что все замирали. В такие минуты я вспоминала Володю, Дима Боровиков — свою жену Катю, Искандер... он был замкнут, Искандер. Он раскрылся, когда защищал от фашистов Лысенко, меня, Шурика, подмосковную землю...
Шурик и Олег сливаются в моем сознании в один образ, и я засыпаю. Сплю в чистой постели без сновидений.
Рядом со мной — наши.
СТРАНИЦА СТАРОСТЫ И ВЕРЫ
Шурик поит меня из деревянной ложки. Ольга у печки громыхает ухватами, в который раз наставляет меня.
— Ты приходишься моему Андрею, ну мужу, двоюродной сестрой. А спросят, где поранило, говори — в Осташово. На почте, мол, служила. А когда началась стрельба, убегла в село, попала под пули, бомбы... И ты заруби это на носу! — грозит она сыну.
Мы давно зарубили, а Ольга все тревожится. Шурик жмурит вороненые брови, говорит с обидой в голосе:
— Зарублю, ладно. И что отца арестовали наши... А только все равно я для фашистов неблагонадежный, а для своих надежный.
— Ты смотри на него, окаянного, — сердится Ольга, — Возьму вот ремень, спущу штаны.
— Еще как благонадежный, — упрямо повторяет Шурик.
— Они и тебя, и меня, и сродственницу вот эту — в петлю да на сук. Чего ты так добьешься, чего?
Я понимаю: Ольга Васильевна строжится, чтобы сын, упаси бог, не проболтался. Понимает это и Шурик. Но даже на словах ради спокойствия матери он не хочет покориться фашистам и еще упрямее повторяет:
— Меня через коленку не переломишь!
— Горе ты мое, — вздыхает Ольга и отступает от сына. Она клюкой ворошит в печке дрова, и разгоревшееся пламя жарко озаряет ее еще молодое, искаженное непосильным горем лицо.
Мы с Шуриком переговариваемся глазами. «Все обойдется, потерпи». — «Понятно, обойдется... Только скорее поправиться бы тебе». — «А как на селе?» — «Пока ни наших, ни фашистов. Все местные, колхозники. Только староста — предатель, а два его сына в Красной Армии».
Вечером, когда от натопленной печки распространилась нестерпимая жара и дышать стало нечем, внезапно громыхнула дверь и в избу вошел осанистый старик. Ольга вскочила со стула, прижала к груди руки и замерла. Я догадалась — староста.
— Мир дому, — густо пробасил староста, не снимая шапки.
— Садись, гостем будешь, — смахнула ладонью невидимую соринку со стула Ольга.
— Не до сиделок мне... Слушок прошел: военнопленную приютила у себя, председательша. Иль двоюродную сродственницу Андрея?
Он, староста, отлично знал, что никакой двоюродной сестры в Осташово у председателя колхоза не было, притворяться тут ни к чему.
— Ой, горюшко мое, да ты погляди, вся она израненная, ни пить, ни есть сама не может, не то что ходить. Поимей жалость, — запричитала Ольга.